Мессу в церкви отслужили на французском языке. Марсиаль вспомнил похороны в дни своего детства, в Сот-ан-Лабуре, на которых он присутствовал как мальчик из хора. И хотя пели там скверно, грубыми, непоставленными деревенскими голосами, однако в той столь неискусно исполняемой литургии было тем не менее что-то подлинно священное. Здесь же, в обычной пригородной церкви, в этом опошленном светским духом обряде не было уже никакого таинства. Молодой викарий пыжился изо всех сил, чтобы выглядеть сановитей. Он толковал стихи писания с простотой, которая показалась Марсиалю наигранной. «Он слишком далеко зашел в этом опрощении. Что за дешевое актерство!» Видимо, священник пытался возродить наивный дух раннего христианства. Марсиаль уже почти ненавидел викария. Он наблюдал за ним и слушал его со все нарастающей неприязнью. И только когда все затянули Dies irae, он забыл о нем. Хоть этот-то псалом пели по-латыни — реформаторы не все лишили поэзии. Траурный речитатив обрушился на Марсиаля, и со дна его души поднялось нечто подобное смутным страхам детства. Нет, это был не страх перед Страшным судом, о котором напоминали слова псалма, и вообще это был не духовный страх, но чисто физический озноб, головокруженье на краю вдруг разверзшейся пропасти. Он был счастлив, что ему все же удалось испытать хоть это скудное волнение, то ли физическое, то ли эстетическое, в котором ему хотелось видеть душевную сосредоточенность и величие своего горя.
Дело в том, что с самого начала церемонии он предпринимал отчаянные усилия, чтобы растрогаться, думать только о покойном друге, но все было тщетно. Ежесекундно что-то отвлекало его, уводило внимание в сторону — то какой-то предмет, на который падал его взгляд, то какое-то впечатление. Собраться с мыслями было невозможно, они разбегались, словно ртутные шарики. Сперва этот юный пастырь, затем вдова — Марсиаль пытался разглядеть ее лицо сквозь черную вуаль: плачет ли она? Зачем он обратил внимание на стоящую в церкви впереди него, справа, женщину высокого роста, которая почему-то его заинтересовала. Он украдкой рассматривал ее, опасаясь, как бы Дельфина или тетка не засекли направления его взглядов. Именно эта дама больше всего приковывала к себе его внимание, отвлекая от службы. Вероятно потому, что она показалась ему если не красивой, то, во всяком случае, соблазнительной. У нее были пышные формы, еще немного, и ее можно было бы счесть тучной. Такие женщины, упитанные, почти жирные, совсем не относились к тому типу, к которому устремлялись обычно помыслы Марсиаля. Отнюдь. Но время от времени, в погоне за какой-то изощренностью, его к ним тянуло, как может вдруг потянуть просвещенного любителя французской кухни на редкостное экзотическое блюдо, например на кус-кус или на лакированную утку. Кто она, черт побери? Родственница? Знакомая? Недоумение и интерес Марсиаля, как только он заприметил эту женщину, увеличивались с каждой минутой. И чем больше он старался отогнать фривольные мысли, которые его одолевали, тем более определенными и назойливыми они становились. В конце концов он перестал сопротивляться и всецело отдался их завораживающей силе. Да кто же она такая? Дама эта была одета с броской элегантностью, быть может, даже несколько вульгарно. В какой-то момент она повернула голову налево, и Марсиаль увидел слегка оплывший, но красивый профиль, большой миндалевидный глаз, еще удлиненный подрисовкой, — глаз лани или одалиски. Зрачок как-то странно мерцал, возбуждая волнение и сладострастие. Дрожь пробрала Марсиаля с головы до ног. И вдруг его осенило, он понял, кто эта женщина! Бог ты мой, да ведь это же та самая ясновидящая, официальная любовница Феликса! Его сожительница. Короче, мадам Астине. Феликс говорил, что она по происхождению турчанка. Все ясно! Еще больше заинтересованный, Марсиаль уже не мог отвести глаз от мадам Астине. Значит, и она узнала о смерти Феликса? Она пришла на похороны. В жизни Феликса так давно существовала эта женщина, пусть несколько смешная (впрочем, теперь уже Марсиаль в этом сомневался), но роскошная, согласно неким канонам женского обаяния. Да, да, роскошная! Сколько же ей лет? Сорок — сорок пять. Не больше. А может быть, и меньше: ведь известно, что восточные женщины рано стареют. Выходит, она на шесть-семь лет моложе Феликса. Ай да Феликс! Неудивительно, что он был, в общем, так счастлив. Значит, было у него в жизни свое убежище, он взял реванш. Значит, был у него приют для наслаждений. Мадам Астине обладала, наверное, дьявольским темпераментом. Марсиаль не сомневался в этом, такие вещи он чувствовал. И он представил себе, как Феликс проводит послеобеденное время у своей подруги (обычно он приходил к ней к концу дня и лишь редко оставался на ночь). Она, наверное, принимала его в шелковом пеньюаре, а быть может, в расшитом турецком одеянии и вся в драгоценностях. Она готовила ему босфорские сладости, рахат-лукум, варенье из розовых лепестков, а пили они ракию. Она, наверно, ласкалась к нему с кошачьей грацией — как умеют такие вот красавицы, если верить солидным писателям, например Пьеру Лоти. Вот так султан! Вот так сатрап! Кто бы мог подумать? Уж Феликс, конечно, посмеивался про себя, когда друзья не без пренебрежения подтрунивали над ним по поводу его подруги-гадалки. Можно ли доверять этим скромным отцам семейства? Они-то и есть самые большие хитрецы, умеют вести двойную жизнь, как никто.
В этот момент молодой викарий провозгласил: «Наш брат Феликс…» — слова, неожиданно пронзившие Марсиаля, взволновали его. Наш брат Феликс… У Марсиаля сжалось горло. Может, он сейчас заплачет. Наконец-то заплачет!.. Его мучили угрызения совести: как это он посмел задним числом ревновать к Феликсу. И он попытался искупить свою вину: «Слава богу, что бедняге выпало в жизни такое счастье. Да будет благословенна мадам Астине!» Что говорить, да, жизнь Феликса была наполнена, в ней были и семейные радости, и радости дружбы и любви… В делах сердечных он получил все, что только можно. От этих мыслей Марсиаль почувствовал себя на редкость добродетельным, но ему тут же расхотелось плакать. Порочный круг, из которого нет выхода…