Дельфина слушала Марсиаля, глядела на него. Таким она его еще никогда не видела. Он всегда брал над ней верх, благодаря своей жизненной силе, кипучей жизнерадостности. Ничем его не проймешь. Он ведь даже, на донимал, какую боль может причинить и часто причиняет в своем сияющем эгоизме (но при всем том он был скорее добр, как подчас бездумно добры счастливые люди), так что порой она готова возненавидеть его. И вот тревога охватила эту легкомысленную душу… Как удивился бы Марсиаль, если бы Дельфина сказала ему, что его реакция — ребячливая или уж во всяком случае — не мужская. Он, который считал себя безупречным воплощением мужественности. Его юность прошла в драках и на футбольных матчах. Потом он храбро воевал в артиллерии. Его победам над женщинами нет числа. Что еще надо? Он был изнежен, как персидский кот, при малейшем насморке громко, без стеснения жаловался, а при одной мысли пойти к зубному врачу покрывался холодным потом. Но эти маленькие слабости не шли в счет при общей оценке его мужественности. Регби + война + женщины = мужчина. Настоящий. Математически точное равенство. Значит, тщетно было бы наставлять его на путь нравственного стоицизма. Да он бы и слушать не стал. Она была полна сочувствия к нему, но это было не сочувствие в чистом виде, а с примесью еще чего-то, чего именно, она затруднилась бы определить, быть может, чувства превосходства и какого-то снисходительного презрения. И уж наверняка это был для нее как бы реванш. Он так давно пренебрегал ею и, казалось, даже не догадывался, сколь оскорбительным было его отношение; так давно прошла его влюбленность, так давно перестал он уделять ей настоящее внимание, не считая традиционного семейного ритуала (подарков ко дню рождения и тому подобного), но и тут он не затрачивал душевных сил, просто таким образом проявлялось его доброе настроение, его благожелательность, распространявшаяся решительно на всех — на друзей, прислугу, консьержку, домашних животных. Она была почти уверена — эта уверенность пришла очень скоро и стоила ей немало мук, — что он ведет двойную жизнь, но не решалась жаловаться, щадя детей и желая сохранить домашний мир.
И вот веселый восточный деспот, которому все сходило с рук, вдруг заметил, что он не всемогущ, что его империи грозит опасность, — и он бросился к ней, ища защиты… Что ж, хорошо. Она сделает все, что надо, она заранее принимала и эту новую заботу, эту дополнительную ответственность, как уже приняла все остальное.
— Значит, ты все еще считал себя молодым? — спросила она ласкового чуть подтрунивая.
Он с испугом взглянул на нее, словно этот вопрос разом делал осязаемыми все его страхи.
— А по-твоему, это не так?
— Да нет, так, так! Конечно, ты уже не молодой человек, но еще человек молодой. Прежде всего тебе никогда не дашь твоих лет, ты сам знаешь. Все тебе это говорят. Ты крепко скроен, в отличной форме, полон сил. На что ты тогда жалуешься? Погляди на Юбера, он не намного старше тебя…
— Юбер… да он, наверное, уже в тридцать выглядел стариком!
— Ну, это еще не известно. Просто он больше поддался годам, вот и все.
Он допил липовый отвар и скривился.
— Больницей пахнет, — заявил он.
— Конечно!
— А ты, — сказал он, ставя чашку на поднос, — ты тоже иногда об этом думаешь?
— О чем? О том, что я уже не молодая? — Она улыбнулась. — У меня было достаточно оснований заметить это, поверь…
Он виновато опустил глаза.
— Я хотел сказать: думала ли ты о том, что нам осталось не больше, чем…
— Да. Но это не так уж важно. Мы все одним миром мазаны. Наши сверстники стареют вместе с нами.
— Но если вдуматься, то осталось так мало!
— Что ж, надо постараться жить настоящим. Слава богу, мы не знаем, когда… Тетя Берта процитировала бы тебе Евангелие. Вам неведом ни день, ни час… Это может случиться завтра или через сорок лет. В наши дни доживают до глубокой старости. Так чего же заранее волноваться? Живи сегодняшним днем, как, впрочем, ты всегда и жил.
Он покачал головой.
— Все равно, — пробормотал он, — думаешь, какой во всем этом смысл.
— В чем в этом?
— Ну, во всем в этом… в жизни… Почему она такая короткая? Почему так скупо отмерена? И если все обречены на этот глупый конец, то зачем мы вообще существуем на земле?
— Этот вопрос люди задавали себе и до тебя, мой бедный Марсиаль. Но в конечном счете, как, по-твоему, жизнь стоит того, чтобы ее прожить?
— Да! Поэтому-то я и хочу, чтобы она не прекращалась.
— Это был бы ад.
— Ты так считаешь?
— Ну конечно! Подумай сам… Нет, лучше не думай, не стоит. Попытайся-ка заснуть.
Но, по-видимому, ему меньше всего хотелось сейчас спать.
— Видишь ли, — начал он нерешительно, — я жил, не отдавая себе отчета в том, что жизнь должна кончиться. Про других это знаешь. Да и то об этом не думаешь, даже когда касается других… А себя самого считаешь как бы от этого огражденным… Огражденным от смерти, от старения. И вот в один прекрасный день вдруг начинаешь понимать, что и ты не огражден. Что и с тобой это случится… Случится с тобой! — повторил он недоверчиво, с изумлением. — Попадаешь в категорию людей… приговоренных к смерти, только с разными сроками исполнения приговора. Не могу тебе передать, какое это на меня произвело впечатление. Я… Я был…
Он искал слово.
— Возмущен? — подсказала она ему.
— Да, может быть… И так странно, я испытываю что-то вроде… стыда. Знаешь, я теперь понимаю, что должны были чувствовать прокаженные в средние века, когда ходили с колокольчиком… Уже всецело не принадлежишь к человечеству, уже…