Когда Марсиаль впервые различил красное пятно, когда понял, что и он в свой черед вступил на арену, его охватила животная ярость, какое-то темное, злобное, не свойственное ему чувство — ничего подобного он до сих пор не испытывал. Это был бунт против удела человеческого, против неоспоримой очевидности, что люди — не боги, бунт неизвестно против чего. Но так как гневу нужна пища, Марсиаль стал вскармливать свое негодование осязаемыми, конкретными предметами — то есть ближайшим окружением. На несколько дней он возненавидел это окружение и, чтобы рассчитаться со всеми сполна, перенес свою ненависть на все Человечество в целом, без различия пола, возраста и расы.
Его раздражало все, начиная со службы. Во-первых, что это за дурацкая выдумка — страхование! Пеленая предосторожность! Жалкое малодушие! А как же тогда риск? Разве не в дерзновенной борьбе, не в единоборстве с враждебной Природой и неблагоприятной Судьбой заключено все благородство Человека? Разве не в зыбкости человеческого бытия состоит вся его прелесть? Ну можно ли представить себе Геракла, застрахованного против несчастного случая на работе, или корсара Сюркуфа, застрахованного от кораблекрушения? Или Рультабиля, у которого был бы страховой полис в обществе «Дилижант»? Современная забота о безопасности превратила людей в благодушных бюрократов. Перевелись герои. Перевелись святые. Перевелись искатели приключений. Остались одни лишь клиенты социального страхования — трусливые, растерянные люди, которые боятся собственной тени. Страховые компании, пособия многосемейным, социальное обеспечение — все это симптомы болезни, свидетели вырождения белой расы. Марсиалю было стыдно, что он один из агентов этого организованного малодушия, в котором безнадежно разлагается западный мир.
И еще западный мир разлагается в болтовне. Если, проснувшись утром, Марсиаль чувствовал потребность перезарядить батарейки своего раздражения, не было ничего проще: стоило только повернуть рычажок транзистора и прослушать одну из утренних передач, которую радио посвящает Духовной жизни. В этой передаче Вадиус, Триссотен и Филаминта, самонадеянные, безапелляционные, спорили до одури, до хрипоты, перебивая друг друга, вырывая друг у друга микрофон… Тридцать миллионов французов — жертвы стремления повысить свой культурный уровень — узнавали, например, что Расин «не тянет» в сравнении с неким молодым драматургом, чья первая пьеса — великолепный набор звукоподражаний, издаваемых раздетыми догола актерами, — была накануне представлена в одном из кафе-театров, или (к примеру) что имя Андре Жида уже не звучит, потому что этот писатель не признавал марксизма и даже не подозревал о существовании структурализма… Однако то, о чем рассуждали эти люди, еще полбеды. Тон этих говорунов раздражал Марсиаля куда больше, чем интеллектуальная безответственность их речей. Послушав минут десять передачу, которую радиостанция «Франс-Кюльтюр» передавала между восемью и девятью утра, Марсиаль чувствовал, что у него разливается желчь. Стало быть, предстоял горячий денек.
Так и бывало. За утро мадемуазель Ангульван приходилось выдерживать две-три словесные атаки мсье Англада, от которых у нее перехватывало дух. Возникали они по любому пустяку. Достаточно было, например, несчастной секретарше употребить какой-нибудь термин или выражение, заимствованные из философского или технического языка или из дешевого журналистского жаргона, который газеты и радио распространяют среди широкой публики («отчуждение», «медитация», «событийность», «конкретизировать», «объективизировать», «закомплексовано», «структура», «контактироваться», «фильм где-то гениальный, где-то глупый», «он настроен в плане»), а она любила щеголять этими словечками, Марсиаль, закусив удила, тут же накидывался на нее:
— Вы что, не умеете грамотно говорить по-французски? Слово «где-то» означает «в каком-то месте». Что значит «где-то гениальный»? — Или: — Почему вы говорите «структура» вместо «форма»? Насколько мне известно, вы не математик. «Событийность»! Скажите, до чего же изысканно… Может, изъясняясь на этом жаргоне, вы рассчитываете быть оригинальной? Должен вас огорчить, моя милая, дело обстоит как раз наоборот — в наши дни так говорят все полуобразованные люди. Не знаю, есть ли у вас честолюбивое намерение блистать, но, если есть, для этого надо «где-то» обладать соответствующими данными (что, съела — получай свое «где-то»!), и, поверьте мне, начинать надо с культуры речи.
Раздражительность Марсиаля облеклась в извращенную форму духа противоречия. Он способен был ругать или защищать все, что угодно, даже если это шло вразрез с его собственными убеждениями, лишь бы ошарашить противника. Он был реакционером с прогрессистами, революционером с консерваторами. Так, например, стоило кому-либо из его сослуживцев высказаться против университетских беспорядков, и Марсиаль метал громы и молнии в защиту бунта молодых:
— А почему бы им не бунтовать против нас? Вы находите, что мы, отцы, с нашей мелкобуржуазной, потребительской моралью являем собой привлекательное зрелище? Не хочу вас обижать, Дюкурно, но все-таки полюбуйтесь-ка на себя в зеркало и подумайте, может ли ваша физиономия внушить двадцатилетним юношам пылкое желание быть на вас похожим? Напрасно вы зеленеете, то же самое можно сказать и про меня: когда я бреюсь по утрам, я вполне понимаю, что у моего Жан-Пьера нет ни малейшего желания быть на меня похожим. И дело вовсе не в том, что мы такие уж старики, а в том, что мир, который мы уготовили нашим детям, — это мир стариков… Вечная забота о внешних приличиях, о положении в обществе, о пенсии, тяга к устойчивости, не говоря уже о том, что мы наркоманы телевизора и иллюстрированных журналов, что мы, как дураки, в рабстве у своей машины и гнусно пассивны в политике. Словом, мы являем собой образчик выродившегося человеческого типа, какого еще не знала история. И вам хочется, чтобы наши дети приняли систему, которая сделала нас такими? Да откройте же глаза, Дюкурно. Не бойтесь взглянуть в лицо правде. Надеюсь, им удастся разрушить нашу систему. Если вообще для рода человеческого есть хоть какая-то надежда выжить, то она только в этом — в насилии бунтарей и в отказе хиппи. Будь мне двадцать лет, я помышлял бы только об одном — как разрушить это общество жалких мокриц, в которых мы превратились. Да-да, Дюкурно, — в жалких мокриц!